Удобно развалившись на приличной охапке сена, брошенной на дно телеги, я грыз яблоко — сочное, аж лопается — и лениво разглядывал неторопливо проплывающие вверху зеленые облака пышных крон деревьев, образующих парадную колоннаду вдоль лесной дороги. Иногда солнце находило брешь в этом живом, беспокойном ковре и радостно брызгало в глаза золотом игривых лучей.
Попутная крестьянская телега, влекомая в даль светлую философски флегматичной кобылой, транспортировала мое тело с крейсерской скоростью, вполовину меньшей, чем у пьяного пешехода-инвалида, в сторону объекта, точнее — субъекта, каковой мне предстояло охранять согласно договору.
— Два медяка до Бартура, а там уж тебе, паря, до Сорки шешнацать верст лесом, али ж все двацать, нито и поболе, трактом, — возвестил мне сговорчивый возничий этого роскошного экипажа, когда я напрашивался ему в попутчики.
Спешить нужды не было, поскольку пред ясны очи неведомого мага следовало предстать ровно через три дня в полдень — таково было условие, доведенное до моего сведения незнакомым посредником. Денег, выданных на дорожные расходы, вполне хватило бы нанять роскошную карету или, немного добавив, купить лошадь — не ахалтинского скакуна, конечно, но вполне приличную. Однако лошадь, если надо, обычно предоставлял наниматель, иметь свою — лишние хлопоты. Кареты же я просто не любил. Доводилось ездить в этих душных коробках… пару раз… охранником важных персон. Ничего хорошего, скажу я вам. Сиденья, конечно, мягкие. Рессоры опять же новомодные. Однако лежа на духмяном сене в хорошую погоду и дыша полной грудью чистейший воздух, словно венчиком взбитый с насыщенными настоями цветов, травы и листьев — кому как, а мне такое путешествие нравится больше. В карете такое невозможно, да еще когда по бокам, впереди и сзади старательно поднимают облако пыли серьезные до невозможности конные дяди. По моему скромному мнению, а, значит, это неоспоримая истина, суровые дяди на конях — убийцы подлинной романтики.
Вместе с учителем я с детских лет прошел пешком, проехал верхом и в экипажах всех типов тысячи верст дорог. Это вполне соответствовало моей непоседливой натуре. Об этом же, кстати, достаточно точно говорило первое в жизни прозвище, данное мне родителями и односельчанами — Шило. Поначалу-то называли длиннее — ШилоВж…пе, но потом земляки, привыкшие экономить на всем, даже на звуках речи, сократили его до Шила. И в самом деле. Спокойно усидеть на месте больше минуты для меня было пыткой неимоверной, не говоря уж про то, чтобы заниматься, как все, монотонной крестьянской работой.
Нет, лентяем я не был. Во всяком случае, не больше, чем другие. Могу горы свернуть, однако сворачивать буду только до тех пор, пока это интересно. Родители, у которых мой рот был девятым, частенько печально вздыхали: "Как же ты хлебушко рОстить будешь?". А что поделаешь, если все, какие ни возьми, работы на деревне были однообразными и невыносимо скучными. Немного поковырявшись с порученным делом, я быстро начинал тосковать и сбегал искать более интересного занятия. Меня и драли, и уговаривали, и ужинать не давали, и как только еще не наказывали — все без толку.
Шагом я не передвигался практически никогда. Даже с грузом. Только бегом. Самый умный парень в нашей деревне, сын старосты, как-то высказал предположение, что у Шила есть "бежальная кишка", потому он и бегает все время — остановиться не может. Все с таким очевидным выводом согласились и, единственно, посокрушались, что кишку эту никак из Шила не выдрать.
В девять лет Шило стал Репеем. Этим прозвищем после нелегкой и непродолжительной борьбы наделил меня учитель — мастер Клапс. В отместку я стал называть его "клопс", считая, что это жутко обидно. Настоящий шок пришлось испытать, когда я узнал, что это даже близко к насекомым не относится, а является и вовсе блюдом гарманской кухни. Ел их как-то. Очень вкусно.
Не представляю, кем бы я стал, если бы тропки наших с Клапсом судеб не пересеклись. Наверняка, самым непутевым крестьянином в округе… Хотя для того, чтобы эти самые тропки не разошлись снова, мне пришлось приложить немало сил.
Однажды в наших краях появился худощавый мужчина среднего роста, неопределенного возраста и рода занятий (для нас, деревенщины, не крестьянин, не благородный и не купец — стало быть, неопределенного рода занятий), жилистый, абсолютно лысый, с крючковатым носом и рысьими глазами. Одет он был в крепкие просторные штаны зеленовато болотного цвета, заправленные в сапоги, и рубаху. За плечами на лямках пришлец нес объемистый туго набитый мешок. Широкий кожаный пояс, обнимавший талию, удерживал два чуть изогнутых меча в потертых ножнах, кинжал и туго набитый денежный мешок. Незнакомец, выяснив у первого встречного, а им, точнее ей, оказалась баба Варкуха, где дом старосты, целеустремленно направился прямиком к нему.
— Колдун! Точно колдун! Творец-Сущий мне в свидетели, — клялась потом соседкам Варкуха, молитвенным жестом подымая ладонь к солнцу и затем прижимая ее к сердцу. — Он ка-а-а-ак глянул на меня глазищами своими рысьими, так сердечко-то мое исстрадавшееся все и обмерло! Стою, как мертвая. Шелохнуться моченьки никакой нету.
Надо заметить, что у Варкухи, несмотря на более чем почтенный возраст, "исстрадавшееся сердечко" с весьма достойным постоянством обмирало всякий раз, как на нее, хотя бы мимолетно, взглядывал любой мужчина от пятнадцати до ста пятидесяти пяти лет (старше деда Марзама у нас просто не было никого в деревне). Однако соседки сочувственно кивали, охали и также тянули ладони к солнцу. На всякий случай. Вдруг и правда колдун. Заморочит — зачарует — до греха доведет. Возможно, однако, что некоторые как раз и молились, чтобы… довел.